Если спросить, каким словом я могла бы обозначить свое детство лет примерно с семи - это слово было бы Одиночество. И, как сейчас модно выражаться, сенсорный голод. Мне не хватало прикосновений, ласки. Наверное, если бы кто-нибудь тогда просто спросил: "Что с тобой? Ты грустная? У тебя неприятности? Расскажи, тебе надо выговориться. "- я бы просто разревелась от того, что я кому-то интересна. Но такого вопроса в моем детстве и представить себе немыслимо. Точнее, вопрос-то еще прозвучать мог, а вот отвечать на него надо было пионерски-радостно: "Что ты мамочка! У меня все прекрасно, тебе просто показалось." Потому что если бы я только вздумала поделиться своими проблемами, то вдогонку получила бы еще скандал от мамы, за то, что заставляю ее из-за меня нервничать.
Сначала я искренне пыталась соответствовать маминым желаниям. Потом поняла, что это невозможно. Я могу делать, как она хочет, но я не могу думать и чувствовать, как она требует. И даже исполняя все ее желания, я все равно не могу угодить, потому что правила игры постоянно меняются. Выполняя вчерашнее требование, я не соответствую сегодняшним критериям. А попытка напомнить, что говорилось вчера, приведет к обвинению меня во лжи. И тогда я действительно начала врать. Пятнадцать лет я жила как Штирлиц, выстраивая в родительских глазах тот образ, который они хотели видеть, и тщательно скрывая свои истинные мысли, чувства и желания.
Единственное, в чем эта жизнь мне помогла - у меня развилась прекрасная память. Ведь надо было удерживать в памяти тысячи мельчайших деталей из того спектакля, который я разыгрывала перед родителями из года в год. У мамы тоже была прекрасная память, она пыталась ловить меня на несоответствии деталей, так что тут было - кто кого переиграет.Собственно, сначала я просто надела на себя маску глупенького малыша. Приставала к родителям, мурлыкая и изображая котенка Мурзика. Тогда, в игре, они по крайней мере ко мне притрагивались, обнимали. Я буквально изводила родителей требованиями приласкаться, почесать спинку. Постепенно им это стало надоедать, они отмахивались от меня. И тогда игра стала другой.Кстати, меня всегда интересовало, почему родители никогда не звали меня по имени. Ведь от Татьяны существует столько прекрасных уменьшительных имен, так нет, с самого младенчества меня называли каким-то дурацким Мурзиком. А про имя вспоминали только когда сердились на меня. Собственно, с тех пор я не переношу, когда меня зовут Таня. Татьяна, Танюша, Танечка - все, что угодно, только не Таня. Таня - так меня называли, когда не принимали, когда устанавливали психологическую дистанцию в километры.Ответ неожиданно пришел, когда мне уже было сильно за двадцать. Не знаю, чем в тот день руководствовалась мама, все было тихо и мирно, скорее всего, она сама не предполагала, какой эффект вызовет ее рассказ.
Короче говоря, родители моего рождения не хотели. Они еще не пожили достаточно для себя, тем более, что мама работала и училась на вечернем. Мама забеременела в 27 лет, через полгода после защиты диплома. Она на всю жизнь сохранила обиду на отцовских родичей из-за того, что кто-то ей помешал принять необходимые меры предосторожности. Сначала для них беременность была большой неприятностью, потом они размечтались о сыне, даже имя придумали - Алеша, в честь космонавта Леонова, вышедшего в открытый космос за три дня до моего рождения. А потом родилась девчонка, то есть, я. Приехали папины родители, вся родня переругалась, как меня назвать. Папины родичи и слышать не хотели ни о ком, кроме Марины, бабушки настаивали - кто угодно, лишь бы не Наталья, все Натальи несчастливые, а отец хотел Татьяну. Маминым мнением никто вообще не подумал поинтересоваться. И тогда он "назло всем" назвала меня Танькой, раз папа так настаивал.
Потом, пока мама сидела в декрете, их научную лабораторию расформировали, кто мог - разбежались по разным институтам, а всех остальных автоматически "воткнули" в ЭНИМС. Почему-то мама решила, что после выхода из декрета она уже никуда перейти не может, момент упущен, и всю жизнь злилась на меня, что по моей вине погибла ее научная карьера. Отец вообще с трудом воспринимал меня в девчачьем качестве, воспитывал как мальчишку, одевал в брюки и играл в войнушку. А с семи лет таскал с собой "по пиву".Короче говоря, я так и не знаю, зачем мама мне все это выложила. Может, хотела, чтобы я больше ценила ее за все мучения, которые она из-за меня вынесла? Только вот мне с этим знанием жить очень сложно...
А мучилась она из-за меня, судя по всему, немало, поскольку я с детства была изрядной хулиганкой и меня вечно тянуло "на подвиги".Первый из совершенных мною подвигов мама так и не сумела, по-моему, простить до самого конца своей жизни. Как говорят, было мне тогда года два, два с половиной. У бабушек собралась компания старушек - “одуванчиков” , среди которых была совершенно потрясающая дама - Лидия Сергеевна. К ней я еще вернусь чуть погодя, а пока скажу только, что маленьких детей эта почтенная особа на дух не переносила. По этой причине мама была вынуждена пожертвовать собой, развлекая меня весь вечер в маленькой, зато изолированной, комнате, пока старушки веселились в большой проходной. Наконец настал долгожданный момент избавления - осталось загнать ребенка в койку и хотя бы на остаток вечера присоединиться к гостям. Дело было за малым - по возможности незаметно прокрасться на коммунальную кухню к единственному на всю квартиру крану и умыть дочь (мысль о том, что ребенок может раз в жизни лечь спать неумытым, была раз и навсегда отринута как кощунственная). Не вышло...
Стоило нам с мамой появиться в проходной, как старушки бурно обрадовались и начали приставать со всякими глупостями типа “Детка, а сколько тебе лет?”, “Прочитай нам стишок” и т.д. Несмотря на мамины попытки утащить меня в длинный темный коридор, я гордо взгромоздилась на стул, оглядела притихшую в ожидании “стишка” публику,... сунула два пальца в рот и попыталась засвистеть.Наверное, взбучка была сильной - не помню. Но все последующие двадцать пять лет мне регулярно напоминали, что мамина безупречная репутация в глазах людей, знающих ее с детства, была безнадежно подорвана моей циничной выходкой. Естественно, все остальные свидетели этой сцены благополучно обо всем забыли уже на следующий день. Зато знала бы мама, сколько всего интересного мне довелось впоследствии пережить в компании все тех же старушек... Слава Богу, она не знала ничего...
Например, про тот концерт, который мы учинили года два спустя после описанной сцены, с Виктором Васильевичем. О, это была потрясающая пара - Виктор Васильевич и Лидия Сергеевна. Она - красавица, уверенная в себе, смелая, независимая... Несмотря на то, что на моей памяти она уже была очень немолода, эту женщину я считала красивейшей из всех, кого довелось встретить в жизни. Что меня в ней всегда восхищало - потрясающее самообладание и способность иронизировать над собой в любой ситуации. Ну кто еще кроме нее мог, придя в гости, рассказывать о том, как нынче утром, заняв многочасовую очередь в магазине, преспокойно уселся на урну и так дождался своей покупки? Причем рассказывать так, что все присутствующие пополам сгибались от хохота и никому в голову не приходило осудить ее за “негигиеничный”, скажем так, поступок...
Мама моя по жизни была полной противоположностью Лидии Сергеевны. По-моему, она всегда относилась к “тете Лиде” с некоторой смесью восхищения и осуждения. Мама не только не могла поступать, как тетя Лида, она и вообразить себя на ее месте не могла... Тем не менее, как говаривала мама, “Лидия Сергеевна - единственная женщина, которая может материться и курить, не становясь при этом вульгарной”. Зато что касается ее мужчин - при одном упоминании этой темы всех дам нашего семейства бросало в краску, а если я некстати оказывалась неподалеку, меня начинали дружно стращать, чтобы и в мыслях не смела Лидии Сергеевне уподобляться.Официальных мужей у Лидии Сергеевны было трое. Первый - талантливый инженер, участник крупных довоенных строек, закончил жизнь, как и полагалось интеллигентному человеку, в ГУЛАГе. Второй - по ядовитой ли иронии судьбы или так просто, для противовеса - сам оказался начальником лагеря. Тоже, видимо, оказался человеком порядочным - долго на такой собачьей должности не выдержал, повесился. Потом, вроде бы, наступил довольно долгий период официального вдовства, который сама дама характеризовала так: “В моей жизни мужчин было столько - пальцев на руках и на ногах не хватит пересчитать”.А потом возник Виктор Васильевич. Вообще говоря, удивительно, как он в советское время уцелел, учитывая его дореволюционное гусарское прошлое. Высокий, стройный, навсегда сохранивший офицерскую осанку... Я почти не помню его лица - он умер больше двадцати лет назад - но даже тогда, пятилетней малявкой, я не могла устоять перед его обаянием. А уж что говорить про более старших дам...
Мама, кстати, его, несколько сторонилась - по моему, просто боялась не устоять. А уж бабули и все их подруги были от Виктора Васильевича без ума. В отличие от супруги, детей не имевшей и не любившей, он был ко мне по меньшей мере терпим. Хотя, по-моему, сам получал удовольствие от того дуракаваляния, в которое я его всегда втягивала.Я где-то уже упомянула про концерт - было у нас такое дело однажды летом. Родители работали, так что “пасли” меня бабушки, у которых однажды днем импровизированно собрались несколько подруг. Обычно такие сходки бывали чисто женскими, а тут, в порядке исключения, с нами оказался В.В. Поскольку родителей рядом не оказалось, “гонять” меня было некому, чтобы к мужику не приставала. И вот, каким-то образом, мы с ним спелись и к полнейшему восторгу дам хором исполнили “Ромашки спрятались, поникли лютики”. Я, пятилетняя, и он, семидесятилетний, дружно стояли у буфета и самозабвенно голосили, причем я особенно старалась насчет “Сняла решительно пиджак наброшенный”, в то время как дамы сползали от хохота со стульев и вытирали мокрые от слез глаза. Хотите верьте, хотите - нет, но я совершенно уверена, что В.В. от этого пения получал удовольствия не меньше, чем я . Только слух у него лучше был, это точно.
Кстати, как раз в гостях у В.В. и Л.С. я первый раз попробовала вино. Мне тогда уже было около одиннадцати лет, так что в собственных глазах я выглядела страшно взрослой. Это был единственный раз в моей жизни, что баба Галя взяла меня с собой, идя к ним. От всей поездки у меня надолго сохранилось ощущение сказочности - снег, наряженные елки повсюду (дело было, видимо, на Рождество). Первый (по крайней мере, запомнившийся) выход в гости - вечером. Значит, я уже действительно большая! А в гостях - старинная мебель, книги, дореволюционные, вкусно пахнущие старой бумагой и ледериновыми переплетами - книги были повсюду. Они не помещались в шкафы, на полки, даже на крыше шкафа лежала стопка книг. Я сразу утонула в этом море сокровищ. Да, а самое главное было в том, что в комнате была икона. Совершенно не помню, что это был за образ, скорее всего - Богородица, но вот чувства мои тогдашние - это не забывается. Я страшно боялась, что меня увидят, поэтому второпях опустилась перед ней на колени. Я о чем-то с ней разговаривала, что-то просила - не помню. Но было счастье, нечаянная радость от того, что здесь, рядом со мной - ее образ. За дверью раздались шаги, я успела наскоро перекреститься и поцеловать икону. Этот образ вызывал давно забытое - детское - Казанская и трепещущие огоньки перед ней.
Пришли звать меня выпить чаю. Тут-то Виктор Васильевич и предложил дамам по рюмочке кагора. До тех пор я вина не пробовала - родители запрещали, но В.В. с особым, как мне показалось, нажимом сказал - "это же церковное вино" что устоять я не могла. Возвращение домой (то есть, к бабушкам) было еще более чудесным. Станция “Сокол” сверкала сказочным дворцом, на свете не было ничего прекраснее первых московских станций метро (именно тогда меня так потряс паркетный пол в переходе, кажется, это было на “Белорусской”). В довершение счастья дома не оказалось света, так что баба Зина зажгла тонюсенькие церковные свечечки, запас которых всегда стоял в углу буфета. Все было одно к одному.Спать я улеглась в полной уверенности, что жизнь удалась. О чем не преминула на следующий день неосторожно поведать родителям.
За несчастную рюмку кагора головы отрывали нам обеим - бабуле и мне. Причем я никак не могла понять, в чем моя вина - почему я должна была отказываться от этой рюмки, если трое взрослых меня искренне уверяли, что ничего страшного в этом нет? Родители, видимо, опасались, что после подобного дебюта передо мной широко открыта дверь к женскому алкоголизму, так что стращали, как только могли. Можно сказать, что они своего достигли - когда весной я снова гостила у бабушек и в гости пришла Лидия Сергеевна, мы с чистой совестью распили на троих здоровую бутылку сидра (на троих, потому что баба Зина куда-то ушла, так что принимали мы гостью вдвоем с бабой Галей), а родителям ничего потом не рассказали. Пусть не завидуют...
А по весне я совершила страшную глупость. Стоял чудный май, уже развернулись все листья и пахло горьковато и весело клейкой липой и черемухой. В одну из суббот самого конца учебного года я ехала из школы к бабушкам. В тот день (или накануне) у подружки Ляльки из-под воротничка футболки выпал серебряный крестик, который она торопливо запрятала за пазуху.
- Что это у тебя?
- Меня бабуля покрестила. В церкви.
- А ты не боишься?
- Ну я же не собираюсь никому показывать, и потом, ну кто нам что сделает?
В Лялькиной семье действительно были одни женщины, мужики там не приживались. Прабабушка, знаменитая тем, что в 20-е годы участвовала в маршах нудистов на Тверской, лежала в параличе. Бабушка работала администратором какой-то художественной конторы, мама тоже занималась деятельностью типа секретарской, так что наличие крещеных членов семьи никому и ничему помешать не могло.
Как водится, из школы я поехала на автобусе, как водится, проскочила свою остановку, спохватилась только посреди Якиманки и побрела к дому по своей любимой правой стороне. Тогда еще Якиманку не расширяли, так что церковь Ивана Воина стояла в глубине, за деревьями. И вот, глядя на нее, залитую весенним солнцем, такую яркую и нарядную на фоне голубого неба, зеленой листвы, я поняла, что мне просто необходимо быть вместе с теми, кто приходит туда каждую неделю, кто поет так чудно и красиво, что я просто не могу иначе жить.И я решилась. Встретившись у бабушек с мамой и пообедав, мы спустились во двор и на последних ступеньках лестницы, собрав все свое мужество, я попросила маму окрестить меня. Как же она кричала! Такого я больше не слышала в своей жизни никогда. Впрочем, может, это был и не крик, только во мне он остался громче самой громкой сирены. Я пыталась объяснить, что сохраню все в секрете, никто никогда ничего не узнает, а мама кричала, что если я только посмею подойти хоть к одной церкви, меня немедленно выследят агенты КГБ, на этом папина карьера закончится, и ни он, ни мама этого не переживут и на моей совести будут две сломанные судьбы. Наверное, она говорила что-то еще, не помню. Только осталась навсегда картинка: разгневанная женщина и маленькая перепуганная девочка. И мы стоим в прохладном сумраке подъезда, нужно сделать шаг и оказаться на свету, а мы не можем этого шага совершить и все стоим и стоим в темноте.
С тех пор две мысли накрепко засели в моем подсознании - родителям нельзя ничего говорить. Все равно ничего не поймут и будет только хуже. И вторая: церковь - опасность, в первую очередь для моих самых близких и любимых людей. Нет, пожалуй, отсюда же корнями и еще один вывод: я не имею права следовать своим самым сокровенным желаниям - они несут угрозу моим родным. С последней мыслью мне до сих пор очень трудно справиться - чем сильнее чего-то хочется, тем сложнее мне совершить это. И получается, что я с легкостью исполняю десятки своих пустяковых прихотей, создавая сама у себя иллюзию, что я могу. А когда доходит до чего-то важного, начинаются увертки и психологические игры с собой и близкими, лишь бы не выполнить, а потом представить, что это я так собой жертвую, ради близких.
Следующие года два ничем интересным не отличались. Кроме, пожалуй, того разговора, в котором маменька меня, тринадцатилетнюю, вполне конкретно обломала. Шли мы себе, болтали о чем-то женском, и тут меня угораздило припомнить поговорку насчет “не родись красивой, а родись счастливой”. Как раз утром того дня я себе в зеркале показалась особенно хорошенькой, так что не нашла ничего лучшего, как посетовать, что счастья в жизни мне, судя по всему, не видать. До сих пор помню, с КАКИМ выражением в ответ прозвучала фраза: “А кто ТЕБЕ сказал, что ТЫ красивая?!” Понятное дело, маменька из лучших побуждений желала уберечь меня от зазнайства. Тем не менее, чтобы окончательно вылечить меня от комплексов, буйным цветом расцветших на этаком удобрении, потребовалось десятка два лет и много всякой гадости. Боюсь, это был не совсем тот результат, которого маменька хотела, но что поделаешь?
По поводу собственной внешности я вообще много интересного от родителей слышала - и толстая я , и ноги кривые, и симпатичной меня можно назвать с большой натяжкой. Да и умом тоже не вышла. Ну, не вышла - так не вышла. Поэтому о школьных оценках я не слишком беспокоилась, мальчики, как мне казалось, мною тоже не слишком интересовались, так что вся жизнь свелась к книгам. Читала я днем и ночью, в автобусах, метро, на дачах у друзей и прибалтийских пляжах. Сказки, фантастика, приключения, исторические романы - все глоталось запоем, лишь бы уйти, отгородиться от повседневности, которая только делала больно. Родители интересовались, что я читаю. Им не нравилось, что какие-то книги, пустяковые по их мнению, я перечитываю по много раз. Они высмеивали мои вкусы, причем чем больше я была привязана к какой-нибудь книге, тем сильнее была ирония по ее поводу. Тогда в ход пошла конспирация. Для виду выкладывалось что-то новенькое, а когда никто не видел, вытаскивалось затрепанное, любимое, зачитанное до дыр. В пятнадцать лет пришла пора поисков Христа. Как я ни конспирировалась, отец понял - и начались подсовывания Емельяна Ярославского, каких-то других "разоблачительных" авторов. Он в очередной раз записался в Университет научного атеизма и подробно пересказывал содержание занятий. Я делала вид, что слушаю, а при первой же возможности хваталась за Достоевского, Леонида Андреева, Мельникова-Печерского. Как мы в ту пору зачитывались Андреевым, какие споры кипели о свободе выбора и предопределенности! Тогда, по ночам, я воображала себя в древней Иудее, я видела себя в толпе женщин, идущих за Ним, ловящих каждое слово, каждый жест... Тонкая пыль под ногами, немилосердное солнце днем и близкая яркая луна сквозь кривые ветки олив ночью. Журчание ручья в долине, гортанные звуки иудейской речи, пальмовые ветви, кувшины в смуглых руках темноглазых девушек, маленькие грустные ослики и древние стены Города... Что-то перехватывало в груди, я плакала и твердила, "Господи, я люблю Тебя! Господи, позволь мне быть с Тобой, не отвергай меня!" и от этих слез было хорошо и грустно. Через неплотные занавески в комнату пробирался голубоватый лунный свет и я знала - у меня есть Тайна.
Однажды я все же не выдержала. Желание креститься было настолько сильным, что я после уроков поехала к Ивану Воину. Будь что будет, попрошу батюшку меня окрестить, только пусть в церковную книгу не записывает - тогда никто ничего не узнает. Чем ближе к церкви, тем слабее и слабее моя решимость. От ограды до двери я шла на подкашивающихся ногах. Попробовала зайти в притвор - и такой на меня накатил приступ ужаса, что я, не чуя ног, убежала и долго тряслась на задворках "Шоколадницы". Руки-ноги ходили ходуном, к горлу подкатывала противная тошнота, а в мозгу билась одна единственная мысль "Выследили?!".
Недели две после этого я в ужасе вздрагивала каждый раз, когда отец приходил домой - все казалось, что он вот-вот начнет рассказывать, как его вызывали в партком и какие у него теперь из-за меня неприятности. Естественно, все обошлось, а к церквям я больше подходить и не пыталась.
Тем временем подкатило окончание школы. К полному изумлению всех родных и моему собственному оно ознаменовалось золотой медалью и достаточно легким поступлением в Университет. В Университете у нас сложилась на редкость веселая и дружная компания. Честно говоря, я до сих пор думаю, что нам редкостно повезло, что среди нас не было ни одного настоящего стукача. Самиздатовские Булгаков и Солженицын, Пастернак и Гумилев - в брежневско - андроповско - черненковскую эпоху за это вполне можно было поплатиться. Неформальные выставки живописи "На Грузинах", Таганка и Ваганьково в январе и июле - это была наша жизнь. Споры до полуночи, кто лучше - Ян Гиллан или Боб Дилан, в чем разница между английской и американской записями "Jesus Christ - Superstar", и непременный Достоевский!
Юрмала, август, жара. Мы сидим вчетвером в одном из лучших ресторанов того времени - "Лидо" в Майори. Две барышни и двое молодых людей, только что вернувшихся с заработков. Все рады встрече, соскучились друг по другу - и вечная тема для разговора - "русские мальчики". Как гениально прав был Федор Михалыч, насколько все повторяется в каждом новом поколении. И непременный кофе после обеда "У Грибоедова" - в баре дома отдыха литераторов. А потом почему-то кончаются деньги, нас уже только трое - один вернулся в Москву, и мы на последнюю пятерку живем втроем неделю, питаясь одними кислыми яблоками, зато в последний вечер устраиваем феерический банкет в гриль-баре (не зря же заначку закопали!).
А чего стоил заброшенный монастырь в Сигулде, где нас "забыла" экскурсионная группа? И ребята, карабкающиеся по отвесной стене - "Отдай колбасу, отец Федор!". Как же все это было замечательно, весело и вкусно! Жить вкусно было - каждый день как спелое наливное яблоко! Для меня вся эта жизнь оборвалась враз.